Постои. Мне кажется, что я о чем-то позабыл.
Чей странный вскрик: «Змея! Змея!» — чей это
возглас был?
О том я в сказке ли читал? Иль сам сказал
кому?
Или услышал от кого? Не знаю, не пойму.
Но в этот самый беглый миг я вспомнил вдруг
опять,
Как сладко телом к телу льнуть, как радостно
обнять,
И как в глаза идет огонь зеленых женских глаз,
И как возможно в Вечный Круг сковать единый
час.
О, в этот миг, когда ты мне шепнула: «Милый
мой!»—
Я вдруг почувствовал, что вновь я схвачен
властной Тьмой,
Что звезды к звездам в Небесах стремительно
текут,
Но вес созвездья сплетены в один гигантский жгут.
И в этот жгут спешат, бегут несчетности людей,
Снаружи он блестящ и тверд, но в полости своей,
Во впалой сфере жадных звезд сокрыта топь болот,
И кто войдет, о, кто войдет,— навек с ним
кончен счет.
Безумный сон. Правдив ли он иль ложен,—как
мне знать?
Но только вдруг я ощутил, что страшно мне обнять,
И я люблю — и я хочу — и я шепчу: «Моя!»
Но молча в памяти моей звенит: «Змея! Змея!»
Я задыхался много раз,
В глубокой тьме, и в поздний час,
И задыхались близ меня
Другие люди, без огня.
О, да, без лампы, без свечей,
И в доме, бывшем как ничей,
Где только стены говорят,
И даже взгляд не видит взгляд.
Но стены! Стены суть черты,
Границы смежной темноты,
Где тоже кто-то, в поздний час,
Дышал, задохся, и погас.
И два, один с другим, молчат,
И в душах сатанинский чад,
И двум их близость говорит,
Что атом с атомом не слит.
Троеглазые Лемуры,
Телом тяжки и понуры,
Между сосен вековых,
Там, где папоротник-чудо
Разрастается, как груда,
Собрались — и сколько их!
И какой их вид ужасный,
Каждый там — как сон неясный,
Как расплывчатый кошмар,
Исполинские младенцы,
Гнутся пальцы их в коленцы,
Каждый там ни юн, ни стар,
Гнутся руки, гнутся ноги,
Как огромные миноги,
Ноги с пяткой откидной,
Чтоб ходить вперед и задом,
Измеряя задним взглядом
Все, что встанет за спиной.
Да, опасна их дорога,
Плащ их — кожа носорога,
Шкура складками висит,
Над безмозглой головою
Кисти с краской голубою,
С алой краской,— что за вид!
В каждой особи двуполой
Дьявол светится — веселый,
Но веселием таким,—
Тут разумный только взглянет,
Каждый волос дыбом встанет,
Сердце станет ледяным.
Речь их — мямленье сплошное,
«А» и «о» и «у» двойное,
Бормотание и вой,
Желатинность слитных гласных,
Липкость губ отвратно-страстных,
И трясенье головой.
И однако ж, вот что, детки:
То не сказка, это предки,
Это мы в лесах страстей,—
Чтобы в этом убедиться,
Стоит только погрузиться
В лабиринт души своей.
Мы, человеки дней последних, как бледны в жизни
мы своей!
Как будто в Мире нет рубинов, и нет цветов,
и нет лучей.
Мы знаем золото лишь в деньгах, с остывшим
бледным серебром,
Не понимаем мысли молний, не знаем, что поет нам гром.
Для нас блистательное Солнце не бог, несущий
жизнь и меч,
А просто желтый шар центральный, планет
сферическая печь.
Мы говорим, что мы научны, в наш бесподобный
умный век,
Я говорю — мы просто скучны, мы прочь ушли
от светлых рек.
Мы разорвали, расщепили живую слитность всех
стихий,
И мы, живя одним убийством, бормочем лживо:
«не убий».
Я ненавижу человеков, в цилиндрах, в мерзких
сюртуках,
Исчадья вечно-душных комнат, что могут видеть
лишь в очках.
И видят — только пред собою, так прямо, ну, сажени
две,
И топчут хилыми ногами, как звери, все цветы
в траве.
Сказав — как звери, я унизил—зверей, конечно,
не людей,
Лишь меж зверей еще возможна — жизнь, яркость
жизни, без теней.
О, человеки дней последних, вы надоели мне вконец.
Что между вас найти могу я, искатель кладов